Неточные совпадения
Стародум. Тут не самолюбие, а, так
называть, себялюбие. Тут себя любят отменно; о себе одном пекутся; об одном настоящем часе суетятся. Ты не поверишь. Я видел тут множество людей, которым во все случаи их
жизни ни разу на мысль не приходили ни предки, ни потомки.
Княгиня первая
назвала всё словами и перевела все мысли и чувства в вопросы
жизни. И всем одинаково странно и больно даже это показалось в первую минуту.
По рассказам Вареньки о том, что делала мадам Шталь и другие, кого она
называла, Кити уже составила себе план будущей
жизни.
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив
назвать своею женой. Я прожил длинную
жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
Что-то стыдное, изнеженное, Капуйское, как он себе
называл это, было в его теперешней
жизни.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы
жизни, того, что
называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного.
Но Кити в каждом ее движении, в каждом слове, в каждом небесном, как
называла Кити, взгляде ее, в особенности во всей истории ее
жизни, которую она знала чрез Вареньку, во всем узнавала то, «что было важно» и чего она до сих пор не знала.
С той минуты, как при виде любимого умирающего брата Левин в первый раз взглянул на вопросы
жизни и смерти сквозь те новые, как он
называл их, убеждения, которые незаметно для него, в период от двадцати до тридцати четырех лет, заменили его детские и юношеские верования, — он ужаснулся не столько смерти, сколько
жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое.
— Какой неколебимый характер!» А нанесись на эту расторопную голову какая-нибудь беда и доведись ему самому быть поставлену в трудные случаи
жизни, куды делся характер, весь растерялся неколебимый муж, и вышел из него жалкий трусишка, ничтожный, слабый ребенок, или просто фетюк, как
называет Ноздрев.
— А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не
называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями
жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!
Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная
жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез них сделался то, что
называют человек-кулак?
Когда матушка улыбалась, как ни хорошо было ее лицо, оно делалось несравненно лучше, и кругом все как будто веселело. Если бы в тяжелые минуты
жизни я хоть мельком мог видеть эту улыбку, я бы не знал, что такое горе. Мне кажется, что в одной улыбке состоит то, что
называют красотою лица: если улыбка прибавляет прелести лицу, то лицо прекрасно; если она не изменяет его, то оно обыкновенно; если она портит его, то оно дурно.
Он любил простую
жизнь козаков и перессорился с теми из своих товарищей, которые были наклонны к варшавской стороне,
называя их холопьями польских панов.
Феклуша. А я, мaтушка, так своими глазами видела. Конечно, другие от суеты не видят ничего, так он им машиной показывается, они машиной и
называют, а я видела, как он лапами-то вот так (растопыривает пальцы) делает. Hу, и стон, которые люди хорошей
жизни, так слышат.
Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как маленькие зверки поселились для дружеской
жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил — кто там, в черепе, живет? — и, когда зверки
назвали себя, он сказал: «А я всех вас давишь», сел на череп и раздавил его вместе с жителями.
Писатель начал рассказывать о
жизни интеллигенции тоном человека, который опасается, что его могут в чем-то обвинить. Он смущенно улыбался, разводил руками,
называл полузнакомые Климу фамилии друзей своих и сокрушенно добавлял...
Он правильно
назвал себя военным:
жизнь его проходит в нападении на людей, в защите против нападений на него.
Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений — то, что
называют душой, — засорено этими мудрствованиями и всем, что он знал, видел, — засорено на всю
жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого.
— Возвращаясь к Толстому — добавлю: он учил думать, если можно
назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях художественных, в словесной игре, именуемой искусством… Высшее искусство — это искусство жить в благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе
жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и — погибнешь!
— Вы сами же совершенно правильно
назвали людей этого типа анекдотическими. Когда подует ветер нормальной
жизни, он выметет их, как сор.
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова; Самгин
называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое дорогое и радостное в
жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.
«Он делает не то, что все, а против всех. Ты делаешь, не веруя. Едва ли даже ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред
жизнью, детский страх темноты, которую ты не можешь, не в силах осветить. Да и мысли твои — не твои. Найди,
назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до тебя не выражена?»
Ты
назвал Кумова наивным, но это единственный человек, которому от меня да, кажется, и вообще от
жизни не нужно ничего…
— Это… (Штольц задумался и искал, как
назвать эту
жизнь.) Какая-то… обломовщина, — сказал он наконец.
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой
жизни, не… не поддаюсь… как вы это
называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…
— Вы мне нужны, — шептала она: — вы просили мук, казни — я дам вам их! «Это
жизнь!» — говорили вы: — вот она — мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она кладет на всю
жизнь долгий след, и этот след люди
называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это
жизнь, и только это!» — говорили вы, — вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я
назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало моей
жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
Кроме крупных распоряжений, у ней
жизнь кишела маленькими заботами и делами. То она заставит девок кроить, шить, то чинить что-нибудь, то варить, чистить. «Делать все самой» она
называла смотреть, чтоб все при ней делали.
Его опять охватила красота сестры — не прежняя, с блеском, с теплым колоритом
жизни, с бархатным, гордым и горячим взглядом, с мерцанием «ночи», как он
назвал ее за эти неуловимые искры, тогда еще таинственной, неразгаданной прелести.
Жизнь красавицы этого мира или «тряпичного царства», как
называл его Райский, — мелкий, пестрый, вечно движущийся узор: визиты в своем кругу, театр, катанье, роскошные до безобразия завтраки и обеды до утра, и ночи, продолжающиеся до обеда. Забота одна — чтоб не было остановок от пестроты.
Я
называю это страшною теоретичностью и совершенным незнанием
жизни, происходящим от безмерного самолюбия.
— О, я не вам! — быстро ответил я, но уж Стебельков непозволительно рассмеялся, и именно, как объяснилось после, тому, что Дарзан
назвал меня князем. Адская моя фамилия и тут подгадила. Даже и теперь краснею от мысли, что я, от стыда конечно, не посмел в ту минуту поднять эту глупость и не заявил вслух, что я — просто Долгорукий. Это случилось еще в первый раз в моей
жизни. Дарзан в недоумении глядел на меня и на смеющегося Стебелькова.
«Что ж? — пронеслось в уме моем, — оправдаться уж никак нельзя, начать новую
жизнь тоже невозможно, а потому — покориться, стать лакеем, собакой, козявкой, доносчиком, настоящим уже доносчиком, а самому потихоньку приготовляться и когда-нибудь — все вдруг взорвать на воздух, все уничтожить, всех, и виноватых и невиноватых, и тут вдруг все узнают, что это — тот самый, которого
назвали вором… а там уж и убить себя».
— Нет, ничего. Я сам увижусь. Мне жаль Лизу. И что может посоветовать ей Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в людях, ни в
жизни. Вот что еще, мой милый (он меня давно не
называл «мой милый»), тут есть тоже… некоторые молодые люди… из которых один твой бывший товарищ, Ламберт… Мне кажется, все это — большие мерзавцы… Я только, чтоб предупредить тебя… Впрочем, конечно, все это твое дело, и я понимаю, что не имею права…
С Нехлюдовым не раз уже случалось в
жизни то, что он
называл «чисткой души». Чисткой души
называл он такое душевное состояние, при котором он вдруг, после иногда большого промежутка времени, сознав замедление, а иногда и остановку внутренней
жизни, принимался вычищать весь тот сор, который, накопившись в его душе, был причиной этой остановки.
Бахарев сегодня был в самом хорошем расположении духа и встретил Привалова с веселым лицом. Даже болезнь, которая привязала его на целый месяц в кабинете, казалась ему забавной, и он
называл ее собачьей старостью. Привалов вздохнул свободнее, и у него тоже гора свалилась с плеч. Недавнее тяжелое чувство разлетелось дымом, и он весело смеялся вместе с Василием Назарычем, который рассказал несколько смешных историй из своей тревожной, полной приключений
жизни.
Надежда Васильевна в несколько минут успела рассказать о своей
жизни на приисках, где ей было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в город, к родным. Она могла бы
назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она рассказывала о своих отношениях к отцу и матери, о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.
Именно те, кого Горький
называет неудачным термином «богоискатели», вот уже много лет пытаются перенести центр тяжести внутрь человека, в его глубину, и возложить на личность человеческую огромную ответственность за
жизнь.
Тот взгляд на
жизнь, который я
называю историческим лишь в противоположность частному и который, в сущности, религиозный, — ценности ставит выше блага, он принимает жертвы и страдания во имя высшей
жизни, во имя мировых целей, во имя человеческого восхождения.
Странников в культурной, интеллигентной
жизни называют то скитальцами русской земли, то отщепенцами.
Теперь же скажу об этом «помещике» (как его у нас
называли, хотя он всю
жизнь совсем почти не жил в своем поместье) лишь то, что это был странный тип, довольно часто, однако, встречающийся, именно тип человека не только дрянного и развратного, но вместе с тем и бестолкового, — но из таких, однако, бестолковых, которые умеют отлично обделывать свои имущественные делишки, и только, кажется, одни эти.
Этот «поступок» он всю
жизнь свою потом
называл «мерзким» и всю
жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей, самым подлым поступком изо всей своей
жизни.
Я какой-то призрак
жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл наконец, как и
назвать себя.
Начиная жизнеописание героя моего, Алексея Федоровича Карамазова, нахожусь в некотором недоумении. А именно: хотя я и
называю Алексея Федоровича моим героем, но, однако, сам знаю, что человек он отнюдь не великий, а посему и предвижу неизбежные вопросы вроде таковых: чем же замечателен ваш Алексей Федорович, что вы выбрали его своим героем? Что сделал он такого? Кому и чем известен? Почему я, читатель, должен тратить время на изучение фактов его
жизни?
Эту жажду
жизни иные чахоточные сопляки-моралисты
называют часто подлою, особенно поэты.
Енотовидная собака обитает почти по всему Уссурийскому краю, преимущественно же в западной и южной его частях, и держится главным образом по долинам около рек. Животное это трусливое, ведущее большей частью ночной образ
жизни, и весьма прожорливое. Его можно
назвать всеядным; оно не отказывается от растительной пищи, но любимое лакомство его составляют рыбы и мыши. Если летом корма было достаточно, то зимой енотовидная собака погружается в спячку.
— Они говорят правду. То, что
называют возвышенными чувствами, идеальными стремлениями, — все это в общем ходе
жизни совершенно ничтожно перед стремлением каждого к своей пользе, и в корне само состоит из того же стремления к пользе.
— Вы
называете меня фантазеркою, спрашиваете, чего же я хочу от
жизни?
Просыпаясь, она нежится в своей теплой постельке, ей лень вставать, она и думает и не думает, и полудремлет и не дремлет; думает, — это, значит, думает о чем-нибудь таком, что относится именно к этому дню, к этим дням, что-нибудь по хозяйству, по мастерской, по знакомствам, по планам, как расположить этот день, это, конечно, не дремота; но, кроме того, есть еще два предмета, года через три после свадьбы явился и третий, который тут в руках у ней, Митя: он «Митя», конечно, в честь друга Дмитрия; а два другие предмета, один — сладкая мысль о занятии, которое дает ей полную самостоятельность в
жизни, другая мысль — Саша; этой мысли даже и нельзя
назвать особою мыслью, она прибавляется ко всему, о чем думается, потому что он участвует во всей ее
жизни; а когда эта мысль, эта не особая мысль, а всегдашняя мысль, остается одна в ее думе, — она очень, очень много времени бывает одна в ее думе, — тогда как это
назвать? дума ли это или дремота, спится ли ей или Не спится? глаза полузакрыты, на щеках легкий румянец будто румянец сна… да, это дремота.
Но вот что слишком немногими испытано, что очаровательность, которую всему дает любовь, вовсе не должна, по — настоящему, быть мимолетным явлением в
жизни человека, что этот яркий свет
жизни не должен озарять только эпоху искания, стремления,
назовем хотя так: ухаживания, или сватания, нет, что эта эпоха по — настоящему должна быть только зарею, милою, прекрасною, но предшественницею дня, в котором несравненно больше и света и теплоты, чем в его предшественнице, свет и теплота которого долго, очень долго растут, все растут, и особенно теплота очень долго растет, далеко за полдень все еще растет.